А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Чудовищное мое горе, что, казалось, понемногу отпускало меня, затихало, пряталось, будто сплющивалось, высвобождая место для моей новой жизни, вдруг, точно сухая фасоль в воде, стало разбухать, давить. Голова раскалывается, трудно дышать, сжимает горло, сердце того и гляди выпрыгнет из груди. Свист, грохот взрывов, от которых под ногами трясется земля. Запах горелой плоти. Дым, чад, убитые с серыми от пепла лицами. Мрак... Гернику накрыло черным облаком дыма и гари горящих, рушащихся домов, тлеющей золы на пожарищах. До сих пор не могу понять: день это был, ночь? Темень, все черным-черно, все как на этой картине! И эти острые углы разбитых окон... стекла, ранящие, впивающиеся в живую плоть. Я реву в голос, не помня себя, ору, молю, кляну свою окаянную, горькую судьбу. Прижимаю к груди злосчастный журнальный листок, целую бедных моих... Вот он... Я держу в руках портрет всей моей погибшей, убиенной семьи, они все здесь со мной, мои любимые, мои родные... Художник писал эту картину только для меня и не забыл ни о чем. Даже о дурной птице, предвестившей своим жутким почти человечьим криком мое горе. Как ребенок, наконец научившийся читать, я различаю на картине лица. Бледные маски, гримасы смерти. Вот моя Кармела, объятая пламенем, бросается вниз... вижу тянущиеся вверх руки, слышу её страшный животный крик. А вот Айнара, клянущая Всевышнего за смерть Орчи, мертвого Орчи на её руках. Вижу лежащего, точно Иисус, снятый с креста, Тксомина. Моего любимого Тксомина... У него почему-то открыт рот... Я вдруг вспомнила: в точности, как у того молодого человека с напомаженными волосами, с чьим трупом рядом мне пришлось долго лежать на Гран-плац... Вспоминаю роящихся у его рта мух. Лошадь со вспоротым животом, точно такая, как в воронке от взрыва... Ее предсмертное ржание, нервно раздувающиеся ноздри... голова, повернутая к быку, словно просит помочь ей... ей ведь так хочется жить! А этот бык, что смотрит на меня с картины? Уж не тот ли, что тогда стоял на краю кратера, образовавшегося после взрыва, и смотрел на меня с презрением. Боже мой, они все здесь, на этой картине! Никого и ничего не забыл художник. Все в точности. Передо мной навсегда застывший миг боли, беззвучный вопль отчаяния, но только я сама молча кричать не умею. Кричу истошно, не помня себя, воплю, голошу по моим убиенным... Перепуганный Горка барабанит в дверь, зовет... Растрепанная, растерзанная, полуголая, совсем как та Эухения, что на картине... иступленно царапаю себе лицо.
- Все они здесь, все они, убиенные мои теперь со мной, Горка, слышишь, слышишь ты меня! - Рыдая, кричу ему, словно в чем-то упрекаю: - И я с ними... я должна была... я ведь хотела умереть, зачем мне жить, я должна быть с ними.
Теперь вдруг я поняла всю тщетность моих неимоверных усилий в течение последних месяцев вернуть себе вкус к жизни... Горка, наша с ним физическая близость, которую мне так хотелось считать любовью... Как я старалась, и мне даже почти это удалось. Художник и его картина отбросили меня назад, вернули мне мое отчаяние... Теперь все треснуло, сломалось уже окончательно.
Сейчас-то в этих белых четырех стенах моей монашеской кельи могу с уверенностью сказать, что все мои хронические ночные кошмары, доктор Арростеги называет их как-то по-научному, начались именно тогда! По просьбе матушки-настоятельницы доктор лечит сестер в монастыре. Он очень постарел, сгорбился, стал таким молчаливым. Он очень изменился после смерти доньи Консуэло. Они все-таки не выдержали, вернулись домой, а вскоре она умерла. Во что только превратилась наша Страна Басков! То, что Консуэло увидела, и убило её. Сам доктор мне сказал : "Все мои коллеги сошлись на диагнозе рак, но я-то знаю, что убило ее". Он теперь занимается мной, моими бедными ногами. Все, как у мамы. Доктор говорит, что ноги у меня абсолютно здоровы, что лечить надо голову, а не ноги. Вот оно как.
Помню, я проспала весь день и всю ночь, после того как Горка вколол мне лошадиную дозу успокоительного. Спала ужасно беспокойно: терзали страшные сновидения. Бессвязные, хаотичные картины города, подвергшегося бомбежке... бегу, карабкаюсь по завалам, повсюду трупы... Вижу художника, смотрит на меня... глаза блестят, словно гипнотизирует... сторонний наблюдатель... бесстрастно, безразлично смотрит на всю эту бойню, смотрит... ну точь-в-точь как тот самый бык! Во сне я набрасываюсь на него, поношу всякими бранными словами, кляну его почем зря... в этом аду, в этом пекле и треске моего горящего дома. Слышу, как ужасно кричит мама... И это он всему виной... он навел порчу.
Это он, подлый колдун, все так подстроил, из-за него я лишилась семьи, он погубил мою жизнь. Он мог этого не допустить, но он ничего для нас не сделал. Эгоист... бесчеловечный эгоист... Ему главное было нарисовать свою "Гернику". Он нас использовал, ради своей славы принес в жертву! Это чудовище превратило и нас в чудовищ. Во мне просыпается бешенство, ненавижу, ненавижу его!
Взгляд его выслеживал, высматривал меня в моем кошмаре... не то он, не то бык... все мерил, вымерял, взвешивал мое отчаяние, все приглядывался, решал - умереть мне или выжить... Ну да, помню, где-то я уже видела этот взгляд... Горка давно ещё показывал мне фотографию Пикассо в одном из парижских журналов. Мэтр стоял как раз в испанском павильоне выставки. Он в шляпе, низко надвинутой на лоб, в двубортном костюме, галстук-бабочка, сигарета в руке. Ничуточки не похож на художника. Поразил меня его взгляд, такой холодный, безразличный, не то надменный, не то ироничный.
Я испытываю неистовую злобу, ненависть к нему. Чувствую, буду ненавидеть его до конца дней своих.
От Горкиного успокоительного, подавившего мою волю, я пребываю в наркотическом опьянении, где мне мерещится Бог весть что. Я кидаюсь на Мэтра, кляну, осыпаю бранными словами. Моя злоба нисколько не становится меньше, а лишь нарастает по мере того, как я выплескиваю её. Кричу: узурпатор, захватчик, обманщик, заговорщик. Только он остается все таким же безучастным и высокомерным. И вдруг тихим бесстрастным невозмутимым голосом, слышу, говорит: "Бедняжка рехнулась!" Какое-то предчувствие?! Да-да... В тот день... Но почему я тогда, два года назад, двадцать шестого апреля, не разглядела, не заметила его рядом? Он следил за нами, караулил наши судьбы... Иначе откуда бы он все это знал? Откуда?! Знает ведь все, как кто из моих погиб, как меня носило по городу, кидало в разные стороны, как карабкалась по завалам в полном отчаянии, не помня себя! А эта лошадь, которой пропороло живот куском арматуры у Фериала, у скотопригонного рынка? И наконец, этот бык, этот безучастный наблюдатель разрушения и смерти! Глядит на меня так... как Художник, как этот самый Пикассо! В тот день он там был, был на улицах объятого пламенем города, этот бык... я узнала его, узнала его взгляд, это был он! И глядел ведь точно так же, как на фотографии. Такой... бык... мужик, вояка! Та же мощь, сила лютая... Ему дела, видите ли, нет, он верховенствует, его не пугает, не страшит кровь, он безразличен к ужасам этой чудовищной бойни.
Пикассо-Бык занят только собой, тем, что сделает, нарисует, сотворит, лишь бы запомнили, лишь бы оценили, лишь бы сохранилась о нем память в истории искусства. Вижу его в своих кошмарах. Он весь красный от крови и огня Герники того рокового дня. Проклятый колдун навел порчу, это он напустил на нас силы тьмы... Это он так распорядился нашими простыми человеческими жизнями. Эта пронзившая мой бедный мозг мысль преследует меня, становится моим наваждением. Он отнял у меня все, раздавил, уничтожил всю мою семью. Все подстроил: захотелось ему посмотреть, порисовать с натуры! И почему выбор пал на нас, на мою бедную семью? Он нас выслеживал, собирал вместе. Он заставил Тксомина вернуться, отправил бедную Айнару забрать Орчи, мальчика моего, из школы, он парализованную мою мать поднял с постели, всучил ей лампу, так ему, видите ли, захотелось... Запалил, словно лучину, несчастную мою сестру, бросил вниз на мостовую лететь живым пылающим факелом! А теперь ещё и отнимает у меня рассудок ...
Пикассо понадобились наши несчастные растерзанные тела, чтоб смастерить, сварганить эту самую его композицию. Справа налево... Так, чтоб все было по порядку. Наши лица и головы зверей повернуты налево, то бишь на запад, к морю. Думаем, оттуда к нам придет спасение... От дома, откуда я тогда выбежала, чтоб срочно забрать Орчи из школы... Оставила там Кармелу с мамой на руках... Дом, правильно... стоит, как ему и положено, в правом углу картины. Из окна он выбрасывает мою сестру Кармелу. Наверняка расстроился, не хотел, чтоб я уцелела. Лучше было бы, если б умерла. Так было бы убедительней. Представьте, семья Эчеваррия погибла, сгинула. Никто не уцелел. Каюк! Разом решил нас всех принести в жертву своему грандиозному замыслу. Чего уж там переживать, волноваться. Он и есть тот самый бык, бычище! А я вдруг взяла и выжила? Тем хуже для меня? Или все-таки тем лучше? Ну что ж, нарисовал погибающую семью, а одна вот взяла да сбежала... избежала участи всех остальных. Ладно уж. Так тому и быть, сделаю-ка я её сумасшедшенькой, вроде бы все уже к тому и шло...
Много лет спустя, вечером, помолившись Пресвятой Деве Марии, прежде чем погасить лампу у изголовья, часто вспоминаю с тихой, светлой радостью Горку, всякий раз с благодарностью. Как он все последующие дни настойчиво, терпеливо пытался меня переубедить. Хотел избавить, освободить меня от моего злого недуга, хотел вырвать, извлечь, вырезать его из моего бедного сознания, как удаляют злокачественную опухоль! Он прочел все, что только можно прочесть о "Гернике". Картину художнику заказало испанское правительство ещё за год до бомбардировки. До 26 апреля у него не было ещё готового замысла будущей картины. Случившееся сработало, как детонатор, взорвало воображение художника. Уже первого мая он неистово рисовал, не помня себя, делал один набросок за другим. Художник уже давно жил во Франции, в Испанию не ездил с тех самых пор, как началась гражданская война. Вполне возможно, в Гернике он никогда не был.
Эти лица, белые меловые лица, два античных женских профиля, которые я принимала упорно за нас с мамой, были написаны с одной и той же женщины, в которую был влюблен Пикассо. Звали её Марией-Терезой. Для двух других карикатурных уродин, в которых я невесть от чего признала Кармелу и Айнару, моделью якобы послужила подруга Пикассо, его сожительница - Дора Маар. Однако как же художник жестоко расправлялся на своих картинах со всеми женщинами, которых любил! Горка говорил, что рисовал он исключительно своих женщин, женщин, которых любил!
Орчи, умерший на руках у Айнары? Горка к этому тоже основательно подготовился, притащил мне альбомы, кучу фотографий, открыток, все с очень похожими рисунками того самого Пикассо. А уж про быка и лошадь... Тут и говорить не приходится, это я только такая невежда и не знаю: Пикассо не меньше, чем Гойю, увлекала тавромахия. Горка вычитал, что ни одному журналисту, ни одному искусствоведу так и не удалось выведать у художника, разгадать тайну его символики. Иной раз он, развлекаясь, разыгрывал своих интервьюеров, давая им миллион прямо противоположных толкований. Допустим, быком была сама Испания, пытающаяся пережить все чудовищные перипетии гражданской войны. Тот самый бессмертный, вечный бык, несметное количество раз погибающий от рук тореадора? Это животное - архетип для испанцев. Ослабленная, поверженная лошадь с распоротым животом? Лошадь вообще слишком часто становится на арене жертвой разъяренного быка. Уж не народ ли это Испании, не те ли мирные жители, которых принес на заклание рвущийся к власти Франко? А может, лошадь - это женское начало, над которым берет верх мужское: бык, чудовище, минотавр... При чем тут погибающие в огне животные Фериала!
Горка даже может назвать улицу и номер дома в Париже, где Пикассо написал эту картину. Он знает массу людей, которые мне скажут то же, что он. Горка предлагает нам вместе отправиться в Париж. Один из его хороших приятелей, баскский поэт, часто бывает у какого-то Элюара. Тот может нам устроить встречу. Горка долго уговаривает меня, говорит: эта поездка последняя надежда. Я должна избавиться от этого наваждения, иначе меня неминуемо ждет сумасшествие.
Только зачем мне все эти его усилия, методы лечения, зачем? Пускай даже и сойду с ума. Эта картина вернула мне мою семью. Пускай даже такой ценой, ценой безумия, я приблизилась к ним. Лечение может все испортить. Любая попытка избавления меня от теперешнего моего состояния - это попытка отказаться от них, предать их. Горка почти сдается, даже вставляет мне в рамочку эту репродукцию из журнала. Так я могу всегда держать её перед глазами, смотреть на моих убиенных, хранить им верность, не забывать. Откуда-то издалека до меня доносится голос, теперь он уже близко, надо мной. Слышу, он приказывает мне: "Вернись в Гернику! Там твое место. Вернись, вернись!"
Когда Горка пришел ко мне, он даже не пытался скрывать крайнюю обеспокоенность моим состоянием. Зрелище, вероятно, было не из приятных: я сидела, потерянная, на краю кровати, с блуждающим взглядом, точно в горячечном бреду... И так с самого рассвета. Безвольная, отчужденная. Часы казались бесконечно долгими. Было это утром восьмого марта. На город обрушился настоящий весенний ливень. Мы бежали вдоль моря, почти не отрывая глаз от белых хохолков пенящейся ряби, удивительно похожих на тонкие бельевые кружева-фестончики. Горка не оставлял меня больше ни на минуту. Мы шли и оба молчали. Он вел меня за руку в "Палас-отель", откуда, по словам доктора Арростеги, меня пока ещё не уволили.
Тем же вечером он буквально заставил меня пойти к Арростеги. Думаю, я не очень им всем понравилась. Сидела молча в сторонке, в полной прострации. Горка очень настаивал, чтобы я пошла, говорил, сегодня "там будут все", сегодня день особый. Накануне французское правительство назначило генерала Петена послом у Франко. Это было едва ли не большим предательством, чем "пакт о невмешательстве". Уж большую низость вообразить трудно: Франция признала Франко! Многие из нас склонны были считать, что отныне мы не можем чувствовать себя здесь в полной безопасности. Вполне возможно, скоро наше присутствие во Франции вообще будет признано ею нежелательным. До меня встревоженные разговоры моих земляков доходили в тот вечер не сразу, с большим трудом пробирались по "тайным тропинкам", закоулкам моего заторможенного сознания. Но потихоньку они, как колокольный звон церквей моего погибающего города, отзывались в моей душе гулким эхом, становились все слышней и слышней. Кто-то даже заметил: не ровен час и Франко потребует от Франции лишить нас статуса беженцев, а потом и выслать, отправить восвояси... Пожалуй, в тот вечер не нашлось ни одного среди нас, кто добрым словом помянул бы Францию, страну, которая как-никак нас приютила и обогрела; а если бы он и нашелся, думаю, ему бы не поздоровилось.
На следующий день, чуть свет, с опрокинутым лицом, с красными глазами Горка зашел ко мне в комнату. Начал бессвязно плести:
- Эухения, ужасно... Не знаю, как и сказать...
Кто-то из приятелей в то же самое утро ни свет ни заря зачем-то забрел к Рафаэлю. Рафаэль ночью повесился. Хозяйка обнаружила его висящим на балке, когда принесла кофе. Он не оставил после себя даже прощальной записки, где бы объяснил свой поступок.
Я почувствовала ужасную боль в груди, казалось, сейчас разрыдаюсь, но заплакать так и не смогла. Отупевшая от горя, я пыталась представить себе его лицо, его царственную голову древнего римлянина. Он был принц из мечты, ушедший от меня навсегда. Я невольно вспоминала, как ловила его мечтательный взгляд на себе.
Думаю, я знаю, почему он свел счеты с жизнью. Конечно, этот чудовищный финал был во многом спровоцирован шоком, который мы все испытали тогда от последней новости. Для него, оставшегося без средств к существованию здесь, без всякой надежды вернуться в Испанию, новость о признании Франко Францией, как и для многих из нас, была признанием победы Франко... И все-таки Рафаэль умер от любви, от любви к своей Стране Басков, которую он уже никогда не увидит, от несостоявшейся любви к моей сестре Кармеле, да и просто от неразделенной любви к жизни.
Кюре церкви Сен-Мартен отказался хоронить Рафаэля на церковном кладбище. Но его несколько самых близких верных друзей тайком все-таки похоронили его на кладбище Сабау. На его похоронах не было ни одной женщины. Горке тогда не пришлось меня долго уговаривать не ходить на похороны.
С уходом Рафаэля порвалась последняя ниточка, связывавшая меня с прошлым. Мои отношения с Горкой, наши маленькие похождения, ребячества, тайные шалости создавали иллюзию почти счастливой женской судьбы; Горке казалось, что я та самая женщина, которая ему нужна, ну а я так радовалась нашей встрече, была страшно признательна ему за то новое, что он открыл во мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21