А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Успех измеряется роскошеством еды?! Да, и этим тоже.
— Ты с ним в паре?.. — Башкирцева хитро сморщилась. — Он пасет тебя?
— Виктор мой друг.
— Ешь. — Люба подвинула ей блюдо с горячим шницелем. — Тебе надо подкрепиться. По улицам работаешь?.. По ресторанам?..
«Хожу по ресторанам и шарю по карманам», - вспомнила Алла песенку Чарли Чаплина, песенку двадцатых годов, тоже из ретро-репертуара Башкирцевой. Люба взмахнула рукой, посылая мулатам и негритяночкам, работающим у нее на подтанцовках, что ужинали за столиком поодаль, воздушный поцелуй. Вскочила, едва Алла затолкала в рот последний кусок шницеля. Стоя отхлебнула заказанного Аллой «саперави». Почмокала губами.
— А ты знаешь толк в винах, крошка. Юра, зови ниггеров! Едем! Виталик прислал за мной две машины, они уже давно стоят на площади. Шоферы знают, что я люблю посидеть в ресторане, что, если я голодна, я до дома не дотяну. Шубка твоя? — Люба презрительно подхватила Аллину шкурку. — Я тебе новую куплю.
Она чиркнула горящим взглядом по Аллиному лицу. Щеки Аллы вспыхнули и стали такого цвета, как волосы.
У Алки Сычевой был сутенер. Его звали Сим-Сим. По-настоящему его имя было Семен Гарькавый, но все телки звали его Сим-Сим. Так уж повелось.
В ресторане около Казанского Сим-Сим время от времени вылавливал себе новых девочек. Он поселял их в коммуналках вокруг площади Трех Вокзалов, снимая им комнатенки по дешевке. Он и Аллу выловил около вокзала. Алла тогда была Сычихой-с-платформы. Ее трепали за копейку. Ее рыжие волосы горели зимой, под падающим снегом, факелом — у нее не было зимней шапки. Московские зимы мягкие, думала она, девчонка из-под Красноярска, со станции Козулька, чепуха одна московские зимы. Она как приехала из Красноярска на Ярославский, так тут и осталась, на Площади. Сычиха всегда страшно хотела есть, торчала возле ресторана, жадно глядела в светящиеся окна, читала на окнах красные надписи на иностранных языках. Она видела — за стеклом стол, за столом человек. Человек сидит и сумрачно смотрит на нее. У человека тяжелый взгляд, раскосые глаза. Он одет в плохую одежду, как у нищего. Как пустили нищего в ресторан? Он ест хлеб и салат. На столе в графине — водка. Алла пристально глядит на него через мутное стекло. Человек глядит на нее. Хозяин ресторана благосклонен к человеку в затрапезке: он берет вино, много пьет, никогда не напивается, не буянит. Сычиха стоит и глядит, он глядит на нее и ест. Наливает водки из графина. Она ждет, что он сделает пригласительный жест рукой: иди сюда, я тебя угощу. Вместо ожидаемого жеста за стеклом на ее плечо ложится тяжелая рука. Это Сим-Сим. Он изловил ее. Она еще не знает, что это Сим-Сим. Что она попалась. Она цедит сквозь зубы: пошел вон, мразь, — и получает несильный, но отвратительно-унизительный удар по губам. «Еще раз так скажешь — выбью все зубы», - ослепительно, обещающе улыбается он. У него сальные темные волосы свисают на лоб, синяя щетина обнимает упитанные щеки.
Он тоже обедает время от времени в вокзальном ресторане. У него есть деньги. Он сутенер. У него тяжелая жизнь.
Стекло. Их разделяет только стекло. И на прозрачном стекле — ярко-алые, красные буквы. Буквы европейские, латиница, а ему кажется, это иероглифы.
Налить водки в стакан. Выпить. Он вливает водку в себя, как горючее в топку. Это его единственное топливо, что у него осталось. Если он не будет вплескивать в себя горючее, он загремит на тот свет. Скажи, тебе хочется туда? Тебе туда надо?
Вилка с нанизанным на зубья салатом дрожит в руке. Он видит свое зыбкое отражение в стекле. Он видит свои сощуренные раскосые глаза. О нем тут шепчут завсегдатаи: да, он был знаменитым художником, он уезжал из России в Нью-Йорк, да, он был другом Саши Глезера, другом Володи Овчинникова… он был страшно знаменитым, ты, стервятник, не трожь его, он жил в Америке… «Он жил в Америке». Как шифр. Как код. Он закодирован. Его никто не тронет. Его никто не вскроет, как сейф. Внутри — ни бакса. О да, ребята, он был богат!.. и потом враз разорился… и в трюме корабля, даже не на самолете, вернулся в Европу… и потом в Москву… и — бомжует…
Его здесь зовут просто Эмигрант. Никто не помнит, что его звали — Канат Ахметов.
Он ест салат. Он пьет водку, похожую на слезу. Он сам себя не помнит.
На квартиру Любы в Раменках все приехали на двух машинах, набитых битком, под завязку, как только не остановили, не оштрафовали.
Много вина. Батареи бутылей на широких, как льдины, столах. На большом серебряном блюде — черносливы. «Это иранский чернослив, ешь, хочешь, я очищу тебе киви?..» Ей — уличной девке — выкормышу Сим-Сима — сама Люба Башкирцева — звезда — очистит пушистый киви. Люба кладет перед Аллой длинный, изогнутый серпом банан, по бокам — два киви, смеется. Ее смех чуть хриплый, как и ее голос. От ее голоса, от вина у Аллы звенит в голове, слабеют ноги. «Не надо много пить, не пей вина, Гертруда», - шепчет она себе, беспомощно улыбается, Люба кладет ей в рот очищенный банан и снова беззвучно смеется. Те, черненькие, что у нее на бэк-вокале, что ели за столом поодаль в привокзальном «Парадизе», уже сидят друг у друга на коленях, лопочут по-английски. Черт, черт, когда-нибудь надо выучить иностранный язык, буду кадрить иноземных парней, купаться в баксах.
«O, my love, you are a funny girl!..» Сначала гул, звон. Потом — тишина. В тишине ловкие чужие пальцы тянут вниз с плеч бретельки лифчика, ткань платья, и плечам становится холодно, как на морозе. Поцелуи похожи на снежинки. О да, это падает снег, мелкий и острый, он обжигает кожу, он проникает в кровь, он сыплется на открытую рану рта, как соль, и это очень больно.
Это была не ночь. Это прошло сто ночей. Падая в черный омут, она думала: лучше вколоть в себя наркоту, чем вот так. Как?! Ей показывали, как, и она повторяла. К ее губам придвигался край чашки, и она пила. Люба налила вина в фарфоровую чашку, поставила ее на зеркальный столик. Время от времени горячее тело рядом с ней засыпало, вздрагивало во сне, и Алла с облегчением вытягивалась на крахмальных простынях: Господи, все!.. — но жаркая плоть оживала через миг, и все начиналось сначала.
Изгибался коромыслом хребет. Распахивались, как лепестки цветка, колени. А может, все было проще, грубее. Просто два потных горячих женских тела сплетались и расплетались на кровати. О нет, все было не так просто. Когда нагие пальцы погружались в костер жадного рта, она кричала, продлевая счастье ожога. Во тьме над головой той, что ее целовала, вставало сияние. А может, это горел фонарь за окном в ноябрьской тьме.
Алла проснулась оттого, что ее рука, протягиваясь по одеялу, нащупала и сжала что-то странно-тяжелое, дико-холодное. Круглое, с режущими ладонь выпуклостями рельефа. Сначала она подумала: брелок для ключей! Для брелока металлический шар был слишком велик. Алла помотала головой, просыпаясь, и поглядела на Любу. Люба спала поверх одеяла, раскинувшись, будто царица в будуаре. Алла повела глазами вбок. И правда, у Башкирцевой не хуже, чем в Эрмитаже. Это ж надо так хату антикваром набить. Не спальня, а просто Малахитовый зал. По стенам перламутр, на столешницах инкрустации, по углам — японские и китайские вазы с росписями тонкой кисточкой — закачаешься, — белье… Алла сглотнула. На таком кружевном белье можно бы переспать не то что с Любой — с макакой резус. Голландские кружева?.. Бельгийские?..
Она поняла, что Люба убита, и стала судорожно одеваться. Она засунула странный железный цветок в карман пиджака. Дрожа, зачем-то затолкала в сумочку журнал, валявшийся на инкрустированном столике. Она не сознавала, что делала.
Мимо всех спящих. Мимо кровати с мертвым телом, что недавно обнимало и жгло. Мимо рассыпанных по дивану долларов — у кого-то выпали из кармана. Мимо чужих жизней. Это не твои жизни, Алла. И никогда не станут твоими.
Вон отсюда. Я никого из них никогда больше не увижу. И Любу. Эту мертвую Любу.
Башкирцеву — убили?!
Дьявол. Мать-перемать. Башкирцеву — убили. Или это мне приснилось?!
Снег бил ей в лицо. Сырой, тяжелый снег. Он слипался, еще падая, в воздухе над ней. Она бежала по Москве, как оглашенная. Подворачивала ноги, падала. Разбила колено. Через ажур чулка сочилась кровь. Ноги мерзли в сапожках из телячьей кожи. К кому?! К Сим-Симу?! Ты идиотка. Нашла к кому бежать. Сим-Сим тебя разгрызет как орех. У тебя для него ни копья! Он задушит тебя. У тебя месячная норма, и ты ее еще не выработала. К Аньке?! К Серебро?! Пошли они в задницу. Куда она летит сломя голову?! В метро на нее глядели как на умалишенную. Впрочем, мало ли по Москве рано утром возвращается девок с гулянок. Ишь, глазки-то опухли, бурная была ноченька.
Она осознала, что вышла на «Комсомольской» и бежит к Казанскому вокзалу, к ресторану «Парадиз», когда уже подбегала к обледенелому, засыпанному снегом ресторанному порогу.
Родной дом, что, это для нее. Почему ты не побежала домой, Сычиха?! У тебя же есть дом. Тебе же надо сейчас побыть одной. Одной.
Она осмотрела себя, внезапно вздрогнув. Нет, крови на одежде нет. Она не выпачкалась в Любиной крови. В крови звезды. Говрят, у царей кровь голубая. Враки, она у всех краснее помидора. Коктейль «Кровавая Мэри». Сейчас она ввалится в «Парадиз» и закажет Витьке «Кровавую Мэри». А может, Витя сегодня не в ночную, дрыхнет он дома без задних пяток. Как ее трясет. Хорошая доза водочки не помешает. Сумка с собой?!.. Какое счастье, что она не потеряла ее в метро.
В ресторане в утренний час было пустынно. Алла нетвердой походкой прошла к столику. Вскинула глаза. На миг ей показалось — там, в углу, сидит он. Тот нищий, что всегда пил водку из графина и ел салат перед окном с красной надписью. Нет, никого не было в углу. Пустой стол. Она уже бредит. Интересно, были сумасшедшие у нее в роду?.. Может, все это ей тоже привиделось — Люба с проткнутым горлом, ночная попойка, извивающиеся голые мулатки, давящие пятками рассыпанные по полу киви и чернослив?.. Сойти бы с ума от жизни такой, посадили бы в психушку. Там бы кормили, поили с ложечки… Там бы тебя били смертным боем, дура, пока не убили бы. Транквилизаторами закололи.
Алла села за стол. Ее руки дрожали, когда она вынимала кошелек. Она забыла, сколько у нее с собой денег. Она должна в ноябре Сим-Симу… сколько?.. Сто?.. Двести?..
Мужской ботинок рядом с ее телячьим сапожком. Ножки стула с режущим скрипом процарапали паркет.
— Ну-с так. Выпить и закусить, значит. Быстро умеешь бегать, стерва.
Этот Любин то ли продюсер, то ли секретарь, Алла так и не поняла, кто он на самом деле при ней был, сидел за столом напротив нее, ухмылялся. У нее задрожала нижняя губа. Усилием воли она заставила себя улыбнуться, пьяно, разнузданно повести плечом:
— Уме-е-ею. Ну и что. Ты тоже быстро бегаешь, если догнал.
— Я следил за тобой. Я следил за вами обеими. И когда она утащила тебя в спальню — тоже следил. Орешь ты здорово. Голос у тебя тоже будь здоров. Я следил за тобой, когда ты, стерва, сбежала утром. Я мигом оделся и пошел за тобой. Я выследил тебя.
Алла изо всех сил унимала прыгающие губы. Жаль, накраситься не успела. Бледность, проклятье, выдает ее страх.
— Значит, ты совсем не спал ночью, котик. Тебе поспать бы.
— Не смотри на меня блядским взглядом! — крикнул он. Опомнился. Понизил голос. — Я не котик. И ты не киска. Оставь свой подворотный жаргон. Мы не в туалете. Мы…
Она рванулась — встать и убежать. Он схватил ее за короткую юбку. Шелк хрустнул по шву.
— Мы в ресторане, шлюха, — тихо и отчетливо сказал он. — Там, где мы познакомились, к несчастью. Это твоя епархия, я понял. Я Любин продюсер. Я сделал ей имя в Америке. Я сделал ей имя везде. Во всем мире. Я вытащил ее из грязи. Она пела в занюханном ресторанишке в Чайна-тауне… в таком же, как этот. — Беловолк брезгливо сморщился, поджал губу, стал похож на козла. — Я поднял ее от ресторана до Карнеги-холла. Она так и ползала бы там по заплеванной дощатой сцене, до и после варьете, тискалась бы в углах с ниггерами, если бы не я. А я сяду в кабриолет, понятно?!.. — Он вытер пот со лба. Ему было жарко. Алле было холодно. Она сидела за столом в шубке, колени ее подскакивали к подбородку, а ей казалось — она голая на снегу. — Я выследил тебя, дрянь! А теперь смотри сюда!
Он вынул из кармана фотографию. Положил на стол. Алла скосила глаз.
— Смотри, смотри! Таращься! Вылупляй зенки! Сечешь поляну?!
— Кто… это?..
Она испугалась. Она говорила себе: это неправда, неправда, я не боюсь, это не я, он не мог нигде меня раньше видеть, он не мог меня снять. На фотографии была она. Она, Алка Сычева, Сычиха, рыжая Джой с Площади Трех Вокзалов. Густые рыжие патлы. Нос, рот… взгляд… А наряд-то какой! У нее отродясь не было таких! Длинное, эстрадное платье, в пол, с блестками, с обалденным разрезом по боку, вдоль голени и бедра — до ягодицы… Наглое декольте… Алмазы сверкают на груди — в кадре выблеснули красным… Алла зажала рот рукой.
— Это… я?!..
— Нет, голубушка, это Любка Фейгельман, Нью-Йорк, Чайна-таун, вшивый ночной бар «Ливия», дерьмовый тот ресторанишко, где я ее подобрал, еще до того, как она стала Любой Башкирцевой. Поняла? — Беловолк спрятал фотографию в нагрудный карман. — Я убрал труп. Трупа нет. Нет и не было. Никто не должен знать, что она умерла.
Она сама не знала, как у нее вырвался этот крик:
— Это ты убил ее!
Крикнула и напугалась. Зажала рот ладошкой. Так сидела, сгорбившись. Заспанный утренний официант — не Витя, из новеньких, томно-нагловатый, она забыла его имя, — подошел к их столу вразвалку.
— Господа что закажут?.. Кофе будете?..
— Кофе, — скривил губы Беловолк. — В Грузии после попойки едят горячее хаши с аджикой и запивают стаканом водки. Два кофе. Два бутерброда с осетриной. Сто коньяка… французский есть?.. Заткнись, шлюха, — наклонился он к ней, когда официант, зевнув, отшагнул во тьму плохо освещенного зала. — Это ты убила ее!
— Это мы, — зло усмехнулась Алла, — выходит так, убили ее. Не пори швы грубо, мальчик.
— Я тебе не мальчик, а господин Беловолк. Изволь называть меня на «вы», подзаборница. Я в два счета докажу следствию, что это ты убила ее.
Алле стало по-настоящему страшно. Ледяной пот пополз у нее между лопаток.
— Я не подзаборница. Не смейте со мной так.
— Не смей-те, уже хорошо. Ты в моих руках, маленькая сучка. Фотографию видела? — Он щелкнул пальцем по цветному квадрату на столе. — Ты сообразительная или тебе объяснить?
— Объяснить, — сказала Алла, облизывая губы. Ей смертельно хотелось пить. Чего угодно: кофе, соку, холодной воды, молока. Она выпила бы воды даже из затхлой дождевой бочки. Даже из лужи. Все лужи подмерзли. Ноябрь. Скоро Новый год. Она вляпалась в историю. В нехорошую историю. Теперь этот дядька сомнет ее в комок. Этот будет почище Сим-Сима. Сим-Сим в сравнении с ним — ангел Божий. И ты не убежишь. И ты не отмажешься — у тебя денег нет. Ты примешь правила его игры.
— Дура, — холодно сказал Юрий Беловолк и поджал тонкие жестокие губы. — Другая бы давно догадалась. Я сделаю из тебя Любу. Ты станешь Любой Башкирцевой. Никто не узнает. Никогда. Мне повезло. Вы колоссально похожи. Как сестры. Ну, бывают люди-двойники. Двойники-Ленины, двойники-Гитлеры, двойники-Софи Лорен. Ты одно лицо с Любой Башкирцевой. Игра природы-матери. Мне повезло. Игра! — Он вытащил из кармана сигареты, закурил. Дым обволок изумленное лицо Аллы. — Тебе не выйти из игры. Ты играешь со мной. Я хороший игрок. Ты не соскучишься.
Он подмигнул Алле, и это было ужасно. Он выпускал дым изо рта, как конь — пар из ноздрей на морозе. Официант брякнул на стол с подноса две чашечки кофе «капуччино», бутерброды с рыбой, украшенные повялой петрушкой. Она бессознательно взяла бутерброд, откусила кусок. Отхлебнула горячий кофе, обожглась.
— Но я же… не умею петь!.. Я же… не певица…
— Не умеешь — научим. Не хочешь — заставим.
Она протянула руку. Он понял, вложил ей в пальцы сигарету. Поднес огонь зажигалки прямо к ее лицу, чуть не обжег ей нос. Она отпрянула. Затянулась глубоко. Вот сейчас он спросит про тот странный железный цветок, про стальной тюльпан, что оттягивает ей карман ее белого пиджака — не от Версаче, от Тома Клайма, ну и наплевать.
— Жаль, наших русских девушек в армию не берут. А пора бы уже. Эпоха войн настала. Вон в Израиле девицы армию нюхают. И знают хорошо, что почем. Если ты откажешься, я сдам себя. Я скажу, что это ты убила ее. Я докажу. Ты не отвертишься. Я покажу, что ты провела с ней ночь, а потом, когда она уснула, убила ее. И все покажут. Выбирай. Жизнь за решеткой или жизнь Любы Башкирцевой. На войне как на войне.
Они оба курили. Теперь молча. Настало дикое, долгое молчание, будто они сидели одни в купе, тряслись в поезде, а поезд шел мимо горящих деревень и разрушенных городов, мимо пожарищ.
И это тоже шанс. Это тоже шанс, чтоб не сдохнуть под забором.
Или тебе нравится жизнь под Сим-Симом?!
Ты будешь звездой, Алла. Ты будешь звездой. Каково это — быть звездой? Светить?
1 2 3 4 5 6