А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

когда следует во что бы то ни стало удержаться от смеха.
– И наши условия, и ваши должны быть скреплены договором, – продолжал я. – Наши связи будут длительными; вы сами изволили сказать, что Джем молод, а мы желаем ему долгой жизни. Так что составим письменный договор!
«Неужто до такой степени подл этот человек, что даже бровью не поведет?» – подумал я, потом что Д'Обюссон отнесся к моему предложению с полнейшей невозмутимостью. Даже с удовлетворением, почудилось мне, словно теперь-то он и готовился нанести удар.
– Договор давно составлен, ваша милость, – сказал он. – Остается лишь указать сумму.
Магистр вынул из-под плаща свиток и, подойдя к свече, развернул его. Они проявили усердие – написан он был на нашем языке. Первое, что бросилось мне в глаза, была подпись: «Султан Джем, сын Мехмеда Завоевателя».
Да, Д'Обюссон поистине поквитался со мной, нанеся удар, от которого я не сразу пришел в себя. Я молчал, не сводя глаз с тугры Джема, и только одна мысль поддерживала меня: она поддельная!
– Вас удивляет подпись злосчастного принца, ваша милость? – В голосе Д'Обюссона звучало откровенное торжество. – Можно подумать, что Баязид-хан полагал, будто я обманываю его, утверждая: Джем сам отдал себя под мою власть, сам просил заступничества у Ордена, Джем есть тело, чьей душой являюсь я! Извольте убедиться, он доверил мне незаполненные листы со своей подписью, – и Д'Обюссон действительно сунул мне под нос чистый, но подписанный лист, – дабы я вел переговоры от его имени. Столь неколебимо доверие ко мне принца, ваша милость. Сообщите это своему повелителю. Как мне кажется, Баязид-хану полезно помнить об этом!
Это было уже свыше моего разумения. Во мне поднялась такая ярость, что я не решился раскрыть рот. И горько сожалел, что Джем не сложил голову где-нибудь в Карамании, Ликии или Каире, тогда бы мне не пришлось участвовать (и не свидетелем даже, а посредником) в самой злодейской сделке своего времени. Я, служитель аллаха, звездочет, страстно желал схватить тяжелый подсвечник и со всей силой обрушить его на голову этого наймита-тюремщика.
«Будьте вы все прокляты! – Я старался взять себя в руки, чтобы лишить Д'Обюссона возможности позлорадствовать. – Хоть бы Джем поскорее умер и развязал нам руки для новых расправ над христианскими землями! Семя подобных тебе уничтожим, имена сотрем из памяти людей!»
Так твердил я про себя, пробегая глазами письмо. Я мог поклясться, что этот витиеватый, но полный ошибок документ вышел из-под пера толмача. И разумеется, из уст Д'Обюссона.
«Да простит тебя аллах, шехзаде, за то, что ты подверг такому унижению дом Османов! – думал я, заполняя пропущенную строку: сорок пять тысяч дукатов ежегодно. – Я тебя простить не в силах!»
Д'Обюссон взял бумагу и передал толмачу: он все еще опасался, как бы я не вписал – пять грошей, например. Тот кивнул.
– Мы составим и список с этого документа, – предложил Д'Обюссон. В нем вдруг проснулось великодушие.
– Безусловно, – ответил я, не глядя на него. – Как и полагается при купле-продаже.
Как я уже говорил, Д'Обюссон до такой степени презирал меня, что даже для приличия не продолжил хоть немного нашей беседы. Свернув бумагу, он спрятал ее под плащ жестом, которым бандиты прячут свою долю Добычи.
«Он сейчас удалится, я никогда больше не увижу его, а отпускаю живым!» – мелькнула у меня в голове безумная мысль. Знаете, бывают в жизни мгновения, когда чувствуешь, что упускаешь нечто очень важное, а стоишь оцепенев, не в силах шевельнуться. То же самое было со мной тогда: всю жизнь потом буду я терзаться тем, что не прикончил Д'Обюссона одним ударом серебряного светильника. Как бы дорого ни пришлось мне впоследствии заплатить за это, в конечном счете все окупилось бы.
Вы, наверно, обратили внимание: история лишь однажды упоминает мое имя. Я более не принимал участия в делах государственных; мне остались звезды и непостижимый их язык. Как это ни невероятно, но я сам покинул двор Баязид-хана. Мир от этого не переменился и не стал лучше. А я – если говорить откровенно – не вернул себе чистой совести.
Десятые показания поэта Саади о событиях лета 1483 года
Простите, что я прервал свой рассказ, но даже воспоминание о Франке дорого стоит мне. В ту пору, что Сулейман жил подле нас, никогда не испытывал я к нему тех чувств, какие овладели мной после его кончины. То было одновременно преклонение и неразрывная связь, последние дни Франка наложили печать на последующие мои годы. Начиная с этих дней я, поэт-эпикуреец, видевший в земных наслаждениях единственную цель бытия, испытывавший страх единственно перед смертью, надолго сроднился с нею. Она стала для меня легким, чуть ли нежеланным переходом к злачным полям бессмертия, где я встречусь с Сулейманом.
Вместе с этой переменой менялось и место, занимаемое мною при Джеме. Я не был уже его сотрапезником в пиршестве утонченных наслаждений. В наши отношения пришла и отчужденность и большая близость. Мне кажется, что так начинают жить некогда соединенные любовью супруги, у которых общие дети, общие заботы или занятие. У них тоже страсть перерождается или, если хотите, вырождается в чувство, которое в чем-то и больше и меньше, чем любовь.
Если говорить точно, произошло это не в Рюмилли, а приближалось медленно, сначала со вспышками, которые приводили меня в отчаяние и оканчивались враждебным примирением, и лишь позже улеглось в глубокую и весомую, хотя уже и не пылкую, привязанность. Я стал нужен Джему не только в часы восторгов и возлияний, а неотступно. Так бывает нужно платье, хлеб или же родная мать. Но сколь ни было это чувство значительным, оно уже не было любовью.
В сущности, для чего я говорю вам это? Кому есть дело до личной драмы поэта Саади?
Вернемся к Джему…
Именно в дни, последовавшие за исчезновением Франка, я заметил у Джема первые признаки – еще не болезни, я не утверждаю этого, – недомогания. Чрезмерно резким был для Джема переход от мира песен, великолепия и уверенности в себе к иному миру – пока рано называть его заточением. Эта перемена вызвала первые трещины в сознании Джема.
Тогда, в Рюмилли, я стал замечать, что Джем долгими часами словно бы отсутствует. Никто не ограничивал его телесной свободы – моего повелителя непрестанно приглашали на прогулки или охоту, предлагали послушать очередного трубадура или принять очередного гонца от Д'Обюссона. А Д'Обюссон засыпал нас известиями. Судя по ним – я выражаюсь так осторожно, ибо ничто из того, что исходило от Ордена, мы уже не принимали за чистую монету, – христианский мир был единодушен в своем желании вмешаться в дела дома Османов. Лишь месяцы отделяют нас от той минуты, когда будет заключен большой союз между властелинами, кои, дескать, помогут Джему занять отцовский престол.
– Зачем же тогда братья-иоанниты не отправляют меня в Венгрию или Венецию, а удерживают вдали? Зачем Орден находит для меня все более уединенные и отдаленные пристанища? – бросил Джем в лицо первому вестнику такого рода.
– Затем, что чем непосредственнее угроза вашему брату со стороны вашего высочества, тем больше опасность: Баязид не пожалеет средств для того, чтобы устранить вас. Верьте в сочувствие и помощь Ордена – от охраняет вас во имя конечного торжества!
Но мы не верили. С того дня, как они открыто и нагло разыграли этот фарс с Сулейманом, Джем снова впал в уныние. Еще на Родосе подозревал он Д'Обюссона в тайной игре, в Ницце надеялся, что мир не поддержит магистра и поможет его жертве вырваться на свободу. Но в Рюмилли, командорстве иоаннитов, под их охраной, к Джему вернулся прежний страх: нас обманывали!
Чем сильнее такие мысли овладевали им, тем больше замыкался Джем в себе. Я замечал, что так бывает с людьми особенно порывистыми и доверчивыми. Поскольку небо не дало им способности отличать истину от лжи, первый же случай, когда их доверие бывает обмануто, полностью лишает их веры в людей. Она возвращается лишь изредка, приступами, безоглядная, неразборчивая и незащищенная, чтобы затем снова исчезнуть.
То же самое с Джемом. После гибели Франка он потерял веру во все и вся. Он был сокрушен. Почти весь день мой господин проводил в своих покоях, разрисованных сыростью и плесенью. Чаще всего он сидел в халате на своем широком ложе, а когда сырость пронизывала его насквозь, набрасывал на плечи одеяло. Джем еще не, приобрел привычек узника, ибо был вправе в любую минуту выйти за дверь: его заточение все еще было добровольным – дитя просто поступало назло своему наставнику. Джем верил, что Орден всполошится, видя его недовольство.
Должен признаться, кое-чего он добился. Наши любезные стражи – глаза и уши Д'Обюссона, – вероятно, донесли ему, что гость ведет себя странно, отказывается от встреч, никого не принимает, что он даже отсылает, не выслушав, гонцов, прибывающих к нему с Родоса с важными вестями. Как закончил бы Д'Обюссон свою комедию, если бы главный актер отказался играть уготованную ему роль?
Джем действительно напугал монахов своим болезненным равнодушием и принудил их впустить в Рюмилли ряд посетителей, которые могли создать им немало хлопот.
Однажды (теперь я не допускаю и мысли, что это произошло без ведома магистра, хотя тогда я этому поверил) к Рюмилли снова подошел торговый караван. Не прежний, другой, но среди купцов был один с чересчур рыжей для его черных бровей бородой и чересчур четкой для купца поступью. Когда он вошел к моему господину, Джем переменился в лице, а я поспешил увести монаха, приведшего к нам гостей, и предоставил Джему вести торг одному.
Поздно вечером – караван двинулся дальше, и никто не обыскивал его, не остановил – Джем выразил желание прогуляться. Он сказал, что скверно себя чувствует из-за духоты.
Братья почтительно выпустили нас за ворота. Мы знали, что они не спускают с нас глаз, но не могут приблизиться настолько, чтобы услышать, о чем мы говорим, джем нарочно выбрал дорогу через луга.
– Саади, – сказал он мне, когда мы вышли на открытое пространство, – аллах услышал мою молитву. Я получил сегодня ответ от матери. Я немедля сжег его и не могу показать тебе. Она пишет, что заплатит за меня Ордену огромный выкуп. Ты веришь в это, Саади?
– Когда же ты писал ей? – не сдержался я; Джем уже имел от меня секреты.
– Еще при Сулеймане. Он снесся с каким-то греком из Никозии. Помнишь купцов, которые были тут в апреле? Скажи, Саади, ты веришь?
– Конечно! Разве твоя мать не пойдет на все ради твоего спасения?
– Я не о том. Веришь ли ты, что Орден отпустит меня? И потом… Отослав купцов со своим согласием, я задумался: верно ли я поступил? Ведь мы не исчерпали еще всех возможностей организовать поход на Баязида через Румелию; именно сейчас, если верить известиям, мир готов действовать. А я вдруг укроюсь в Каире. Мне совершенно ясно, на что я могу рассчитывать там: я стану частным лицом, доживающим свой век подле матери, жены и детей. А как же моя борьба, Саади? Зачем мне бежать прежде, чем я получу ответ от Корвина, прежде, чем папа обратится к христианам с воззванием? Вправе ли я поступить так?
– Вправе. Ты не только владетель, стремящийся к власти. Ты еще и человек. Речь, быть может, сейчас идет о твоей человеческой свободе, если даже не о жизни твоей. Ты обязан искать пути к спасению, как же иначе!
– Нет, Саади, как раз нет. Я еще не дошел до этого и хотел бы дойти не скоро. Я не стал бы жить, угасни во мне надежда занять престол. Сейчас она мерцает – стреноженная, преследуемая, но она вовсе угаснет, едва лишь я ступлю на египетскую землю. Ибо тогда я сам отступлюсь от нее. Понимаешь? – Джем наклонился ко мне. – Тут я тяжелый укор их совести, постоянное Запоминание о том, что они упускают свой шанс, – такой случай представляется ведь в истории один лишь раз! Это распаляет их друг против друга и претив самих себя, они борются между корыстолюбием и честолюбием, между жаждой легкой наживы и жаждой бессмертия. Борьба эта нелегка, Саади, и мы не можем предвидеть ее исход. Я обязан ждать, даже если на это уйдут годы жизни!
«Опять порыв! – подумал я. – Отчего у Джема все так неровно?»
Меня начинали утомлять эти скачки в его настроении, но я не мог не признать: он был прав. Кто – даже самый благоразумный из людей – не поставил бы на карту жизнь в надежде получить престол?
– Если бы мы хоть обсудили это прежде, чем ты отослал свое согласие, мой султан, – сказал я. – Теперь уж поздно.
– Нет! – рассмеялся Джем, и смех его одиноко растаял в ночи. – Нет, спустя час после того, как караван ушел, я послал вдогонку Мехмед-бега. С наказом: пусть моя мать выждет еще полгода. Если до той поры она не получит известия о том, что поход состоится, пусть начнет торг с Д'Обюссоном. Разумно, не правда ли? Не будет нужды посылать к ней нового гонца.
– Да хранит аллах Мехмед-бега! – со сжавшимся сердцем ответил я. Мне стало не на шутку страшно: отчего наши посланные никогда не возвращались?
– Он сохранит его, Саади, – заключил Джем. – Мехмед-бег уже догнал караван, разница была всего лишь в час.
Мехмед-бег не вернулся, но мы поначалу предположили, что он последовал за караваном. Таким образом, он возбудил меньше подозрений (мы утверждали, что он сбежал от нас), чем если бы объявился вновь спустя два-три дня. Это происшествие, а также то, что Джем после многих недель подавленности действовал и рассуждал, словно стерло в нем воспоминание о гибели Сулеймана. Мы снова стали ездить на охоту, нас снова стали посещать трубадуры.
«Приливы и отливы, – со страхом размышлял я. – После какого же из этих приливов не наступит больше отлив?»
Как раз в те дни к нам прибыл дорогой гость. Юный Карл оторвался от ложа больного дядюшки и возвращался в свою столицу Шамбери.
Он прибыл в Рюмилли в жаркий полдень. Услыхав вдали рога и трубы – их голоса звучали необычайно чисто в истомленной тишине лета, – мы поднялись на стены. Джем приказал всем облачиться в парадные одежды. Потом верхом на лошадях мы выехали из ворот крепости и встретили гостей на склоне холма.
Было невообразимо ярко и весело. На белом коне, окруженный свитой, ехал Карл в алом атласе с черными перьями, чистенький и аккуратный, как мальчуган, принаряженный матерью ради гостей. Навстречу ему скакала серая кобыла Джема, неся в седле своего золотисто-белого всадника. Трубили охотничьи рога, необузданно фыркали сотни коней, а весь отряд открывался нашим взорам пестроцветным пятном беспечности на серовато-желтом склоне холма. За спиной у нас высились древние стены Рюмилли, под нами золотились нивы, усеянные фигурками жнецов, над головой раскинулось атласное небо Савойи, поддерживаемое снежными вершинами гор.
Оба юных государя спешились и обнялись под бурные приветствия своих приближенных и пешком поднялись к крепости. Затем началось застолье, напоминавшее о Ницце, с той лишь разницей, что оно было испещрено – и весьма густо – черными монашьими рясами. Рыцари-монахи не досаждали нам, но достаточно было их присутствия – всегда неприятно пить в обществе трезвых. Джем старался не смотреть в их сторону, пока пели певцы.
Четыре дня подряд пиршества сменялись охотой. На пятый день Карл должен был покинуть нас. А во время четвертой охоты Джем подозвал меня. Мы втроем на короткое время отделились от облавы и поехали редким леском. Юный герцог, разрумянившийся, разлохматившийся, с распахнутой грудью, больше, чем когда-либо, походил на дитя. Он с нескрываемым обожанием снизу вверх смотрел на Джема – совсем как ребенок, созерцающий тот образ, коему мечтает уподобиться в будущем.
– Саади, тебя, в сущности, позвал Карл, а не я. – Джем посторонился, чтобы я ехал между ними. – Карлу нужно кое-что сказать. Скорее, нас скоро нагонят!
– Повелевайте, ваше высочество! – обернулся я к Карлу.
Было забавно видеть, как возбуждение сбегает с его лица, уступая место чуть ли не суровости. Но глаза еще сияли, белая, тонкая шея трогательно тянулась к Джему.
– Передайте моему другу, – торопливо заговорил Карл, – что я ни на мгновение не забуду о его борьбе. Мне ясно: будущее нашего мира зависит от победы султана Джема. Я сделаю все, чтобы найти союзников и вызволить Джема из рук Ордена. У меня есть друзья, могущественная родня. Я богат. Передайте моему другу, что я буду горд посвятить свое сердце этой высокой цели: воцарению султана Джема. Да?
Последним полувопрос прозвучал как вздох – мальчик устал от волнения. Пока я переводил его слова, он вопросительно смотрел на своего старшего друга и, от смущения перекладывал из руки в руку поводья, поправлял попону на коне и приглаживал свои разметавшиеся кудри.
«Милый маленький рыцарь! – Мне хотелось обнять его. – Почему в этом мире мы встречаем сочувствие от того, кто не может помочь нам, а те, кто могут, отказывают в нем? Много ли весу в словах, произнесенных твоим тонким голоском, много ли силы в твоей худой руке, мальчуган?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49